"БАЛТИКА"

МЕЖДУНАРОДНЫЙ
ЖУРНАЛ РУССКИХ
ЛИТЕРАТОРОВ

№2 (1/2005)

ПРОЗА

 

САЙТ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ В ПРИБАЛТИКЕ
Союз писателей России – Эстонское отделение
Объединение русских литераторов Эстонии
Международная литературная премия им. Ф.М. Достоевского
Премия имени Игоря Северянина
Русская община Эстонии
СОВЕРШЕННО НЕСЕКРЕТНО
На главную страницу


SpyLOG

Семён Школьников

Об авторе

Прежде всего, необходимо представить автора. Семен Семенович Школьников — один из отважных, рисковых и умелых представителей блистательного созвездия советских фронтовых операторов.

Кинорежиссера и оператора Семена Семеновича Школьникова в печати называют «легендарной личностью». Он народный артист Эстонии, трижды лауреат Государственной премии СССР.

Во время Великой Отечественной войны был командиром взвода разведки и только после второго ранения, осенью 1942 года, его нашли в госпитале, дали киноаппарат и отправили на фронт. Тогда он сказал: «Это было самое великое счастье в моей жизни, когда я снова взял в руки мой любимый инструмент — киноаппарат, с которым познакомился впервые в 1934 году. В тот год я работал на московской фабрике «Союзкинохроника».

Ведущий научный сотрудник НИИ киноискусства, доктор искусствоведения Валерий Иванович Фомин писал о нем: «Школьников один из самых отважных, самых рисковых и самых умелых представителей блистательного созвездия наших фронтовых операторов». Он награжден шестью орденами и многими медалями, среди которых и медаль «Партизану Великой Отечественной войны I степени». А одну из Государственных премий СССР он получил во время войны — «За киносъемки на фронтах Отечественной войны».

С.Школьников снимал и отличился на разных фронтах, несколько раз по собственному настоянию его забрасывали в тыл к немцам для съемки советских партизан. Войну он закончил в Югославии, став одним из самых ярких кинолетописцев борьбы югославского народа с фашистскими оккупантами. Он награжден югославским орденом. Уникальны воспоминания С.Школьникова о своих съемках на советско-финской войне 1939-1940 годов.

Семен Школьников связал свою жизнь с Эстонией в 1946 году, когда приехал сюда снимать полнометражный фильм об этой стране. Здесь встретил девушку, полюбил ее и женился. Тогда министр кинематографии Эстонии и предложил ему работу на студии «Таллинфильм».

В Эстонии Семен Семенович стал ведущим кинематографистом. Снял множество документальных фильмов. Снял четыре художественных фильма — как оператор — и один художественный фильм, «Украли старого Тоомаса» — режиссер-постановщик.

С киноаппаратом побывал в 25 странах мира. По возвращении из этих стран появлялись новые фильмы.

Уже только в силу этой специфики своей профессии фронтовой оператор видел, почувствовал и запомнил войну несколько иначе, чем большинство других ее участников, самых замечательных и героических. Может быть, от скопившихся впечатлений у него раскрылся талант к изложению своих мыслей в литературной форме. Изданы две его книги: «В объективе война» («Воениздат») и «Я сотворил себе кумира» (эст. книга). Много печатался в журналах и газетах.

Предлагаем вниманию читателей отрывок из рукописи автобиографического романа «Две любви».

ДВЕ ЛЮБВИ

(Отрывок из романа)

Изба, в которую отправили ночевать Камчатова, была старая, закопченная временем и войной, с покосившимися окнами и осевшим в один угол полом.

Когда, пригнувшись под низкой притолокой, Алексей толкнул легко поддавшуюся дверь и шагнул из холодных, промерзлых сеней в дом, в нос сразу ударил густой кисловатый запах давно не проветренного человеческого жилья.

Пол-избы занимала уж сто лет, видно, не беленная русская печь — от нее ощутимо тянуло теплом. После воя ветра, вовсю бушевавшего на улице, ему показалось, что в избе мертвенно тихо. Он остановился на пороге, сказал негромко:

— Есть ли тут кто живой?

И словно в ответ на его слова откуда-то сверху, с печи, раздался тоненький-тоненький детский плач и тут же невнятное бормотание, шепот, которым, видимо, успокаивали ребенка. Тот и впрямь затих, и тогда Алексей увидел, как с печи свесились ноги: два больших валенка, а за ними появилось туловище и руки, а потом с кряхтеньем, с трудом нащупав этими самыми валенками приступочку, и вся хозяйка избы: крупная костлявая старуха. Оправив на себе одежду, она молча приложила руку козырьком ко лбу и стала в упор разглядывать Алексея. Он тоже стоял и смотрел на нее, испытывая смущение и неловкость. Полумрак, царивший в избе, скрадывал детали, но и так было видно, что лицо у старухи серое, морщинистое и изнуренное. Удивительную выразительность придавали ему глаза — очень живые, острые, цвет их определить было нельзя, но явно светлые. Все это Алексей отметил мгновенно, профессиональным взглядом кинооператора, привыкшего сразу оценивать значительность человеческих лиц.

Это лицо было значительным.

— Здравствуйте, — сказал он. — Меня к вам на постой определили. На день-два...
— Здравствуй, коль не шутишь, — не торопясь ответила старуха. — Входи в дом да дверь запри получше, не то мальца застудишь. А что на день-два... то Бог покажет...
При этих словах она повернулась к углу, где под потолком тлела, едва освещая икону Божьей матери, лампадка, и перекрестилась. Алексей невольно следовал за ней глазами и тоже задержался взглядом на темном лике, глядящем, казалось, прямо на него...
— Вона, — продолжала старуха, одна постоялка уже давненько тут. И малец тоже: с ей, значит. А мне-то что: хошь ты, хошь кто другой... Война. Ложись на лавку, не где Ленка, а на другую, спи...

И она, кряхтя, снова полезла на печь.

Алексей огляделся. Слева, углом друг к другу, стояли две грубо сколоченные лавки. На одной под лоскутным одеялом кто-то спал, повернувшись лицом к стене, — очевидно, та самая «Ленка», мать «мальца». Фигурка под одеялом казалась маленькой, почти детской, зато с грязной подушки почти до самого пола свешивался такой шлейф светлых волос, что Алексей почувствовал невольно волнение. Женственность и война — несовместимо. Может быть, поэтому так и сжимает сердце...

Он снял полушубок, постелил его на свободную лавку, сложил аккуратно рядом свой кинематографический скарб, положил под голову вещевой мешок и улегся, накрывшись, насколько это оказалось возможным, свободной полой. Голова спящей женщины была теперь так близко, что Алексей слышал ее неровное, прерывистое, хотя и очень тихое дыхание.

Он повернулся на спину. Спать не хотелось. За окном было уже совсем темно, и вьюга выла прямо по-волчьи. Упершись взглядом в черный, закопченный потолок, стал перебирать в памяти события последних дней.

...Еще вчера в Москве. Еще звучат в ушах голоса друзей и коллег. Здорово за эти три года поредели наши ряды. В каждый свой приезд в Москву не досчитываемся кого-нибудь... Последние дни перед отъездом были, как всегда, полны хлопот: нужно было оформить документы, получить продукты, НЗ, кинопленку. Да еще камера... Хоть ни разу не подвела она за все время, в какие только переделки ни попадали, все же решил, что не мешает подстраховаться, отнес ее к механику, о чьих золотых руках на студии легенды ходили. Ведь впереди несколько месяцев у партизан, там к механику не побежишь. Зато теперь можно быть спокойным... Интересно, камера — словно часть меня самого. Ее здоровье — все равно как мое собственное. И теперь мы оба в полном порядке...

Только бы скорее прибыть на место и начать снимать... Сколько тут просидишь: день? два? больше?.. И еще интересно, что за лицо у этой девушки с такими удивительными волосами?.. Не девушки, женщины... Больна она, что ли? Почему ребенок не с ней, а со старухой, на печи?

Он думал еще о чем-то, но мысли уже путались, становились нечеткими. Теплая полудрема навалилась на него, увлекая в сон...

Проснувшись, Алексей не сразу понял, где он. Сел на лавке, встряхнул пепельными густыми взъерошенными со сна волосами — и тут же все вспомнил. В избе было тихо, сонно, сквозь грязные стекла пробивался поздний зимний рассвет. Алексей незаметно взглянул на соседнюю подушку. Женщина лежала теперь на спине — спала или делала вид, что спит. Лицо было совсем юное, очень худенькое и бледное, трогательное — таким, во всяком случае, оно показалось Алексею при тусклом утреннем свете. Волосы ее, так поразившие его накануне, были теперь собраны и заколоты, но шпилькам было не удержать толстый жгут, и они смешно торчали, словно иголки из стога сена.

Стараясь не шуметь, Алексей встал, вышел в сени, надеясь умыться, но бадья и два ведра были пусты. На цыпочках вернулся он в избу, надел полушубок и шапку, и тут с печи раздался сипловатый неторопливый голос:

— Слышь, как кличут-то тебя?
— Алексей, — почти шепотом сказал он в сторону печи.
— Покедова будешь у меня на постое, приноси воду и дрова, изба-то быстро выстуживается. У меня все постояльцы дрова таскали...
— А где брать-то их? — спросил Алексей.
— А я почем знаю, — старуха говорила на «о», говор получался интересный, деревенский, непривычный уху Алексея. — То не моя забота. Приносили — и все тут. А где брали — почем мне знать. Тут лейтенант один жил, так сказывал, я, грит, военную смекалку проявил. Вот и ты проявляй...

Алексей вышел во двор. Было уже совсем светло. Вокруг — белесая-белесая замороженная даль. А рядом — тут и там — сгоревшие избы, занесенные снегом. Где сдул ветер снег — как черные обелиски, стоят голые печные трубы. Все черное и белое, как на гравюре. Если бы на гравюре...

Алексей почти бегом спустился к озеру, зачерпнул в проруби два ведра воды и пошел уже чуть медленнее.

Неожиданно перед ним выросла девушка в полушубке, а из-под шапки свисал светлый пук волос.

— Здравствуйте, — сказала девушка, — как устроились?

И Алексей вспомнил ее. Он видел ее в доме представителя штаба партизанского движения Белоруссии. Тогда еще он обратил внимание на эту симпатичную девушку. И она, в свою очередь задержала взгляд на Алексее.

После того как Алексей назвал себя представителю штаба Иосифу Ивановичу Рыжикову, он предъявил свои документы его адъютанту, молодому черноволосому старшему лейтенанту. В разговоре с ним он полюбопытствовал, кто эта девушка.
Адъютант неохотно ответил, что эта девушка хозяйка-повариха и официантка у Иосифа Ивановича.

И вот она перед ним.

— Вас Алексеем зовут. Это я уже знаю. А меня Екатериной, или лучше просто Катей. Вот и познакомились, — улыбаясь, сказала она. — Вечерами скука здесь. А в вашей избе особенно. Лена больна, а со старухой о чем говорить-то...

Так он познакомился с Катей.

Вернувшись с ведрами домой, он в сенях наполнил доверху рукомойник, разделся до пояса и стал умываться, пофыркивая от ледяной воды.

* * *

В сгоревшей деревне, куда накануне прилетел из Москвы Камчатов, находилась радиостанция, при ней группа связи с партизанами и взвод охраны — всего не больше десятка человек. Алексея здесь удерживали два обстоятельства. Первое и главное заключалось в том, что место, куда его должны были сбросить с самолета, все еще было занято противником, хотя и ожидалось, что «вот-вот» его оттуда вышибут. «Цель накрыта, — сказал ему вчера в штабной избе усталый немолодой полковник. — Будем ждать. Связь с партизанами в 22.00. Можете приходить на радиостанцию. Как только выбьют — отправим вас».

Второе же дело было иного свойства. В Москве перед отъездом ему обещали прямо вслед прислать напарника-оператора. И Алексей очень надеялся, что это и впрямь случится, хотя и знал, насколько на счету сейчас на студии каждый оператор. Но очень уж хотелось, чтоб был рядом кто-нибудь из своих: ведь лететь предстояло к черту в зубы, в самый тыл врага. А с напарником чувствуешь себя куда уверенней во всех отношениях. И снимать сподручней, да и если случится что... Впрочем, не прилетит напарник или не успеет — что ж, придется одному снимать, не привыкать.

В штабной избе Алексей узнал, что до вечера новостей не ожидается и он совершенно свободен. «Отдыхайте, пока можно, — без улыбки сказал ему вчерашний полковник, — впереди будет много работы...». Видно, знал, что такое фронтовой кинооператор.

У солдат из охраны Алексей разжился дровами. Явился с ними домой (он так и подумал — «домой»; просто удивительно, как быстро человек прилаживает это понятие к месту своего даже кратковременного обитания!), и впервые увидел, что подобрело лицо хозяйки. Теперь, при дневном ярком свете, он еще раз убедился, что вчерашнее впечатление не обмануло его: лицо у старухи было и впрямь удивительное, детское и мудрое одновременно, какое бывает у старых русских крестьянок.

— Молодец, — сказала старуха. — Хозяйственный. Зови меня Захарьевной. А это вот — Елена, постоялка моя, Егорова мать. Вон отошшала как...

«Постоялка» сидела теперь на лавке, прижимая к груди сверточек — какие-то грязные тряпки, и только когда оттуда, из этих тряпок, раздался уже знакомый Алексею детский голосок, даже не голосок, так, слабенький писк, — Алексей понял, что там дитя, ребенок этой девочки, Елены, тот, кого Захарьевна так смешно, по-взрослому назвала Егором...

— Здравствуйте, — сказал Алексей. — Я — Камчатов, кинооператор. Жду, когда можно будет к партизанам улететь... Вот, к вам определили...

Лена подняла на него глаза — два светлых озера, казавшиеся огромными на невероятно худеньком, почти прозрачном ее личике, и чуть приметно улыбнулась. Какие-то секунды они молча смотрели друг на друга, потом Лена вновь опустила глаза на сына — этот крохотный живой сверточек на ее слабых руках. Алексею вдруг до слез, до жара в щеках стало стыдно: он понимал, что от его высокого роста, статных плечей, широкой груди, крепких рук так и пышет здоровьем, молодостью, горячим жаром жизни, уничтожить которые не могла никакая война. Он всегда считал, что это прекрасно, здoрово, что так и надо, но рядом с этой девочкой, гораздо больше похожей на мальчика-подростка, чем на молодую мать, — рядом с ней все это вдруг стало чем-то стыдным, чуть ли не позором. Чувствуя, как пылает его лицо, и надеясь, что Лена этого не замечает, Алексей шагнул к ней и горячо спросил, громче, чем хотел:

— Хотите есть?

Лена не ответила, но судорожное движение ее горла сказало ему больше, чем любые слова. Он бросился к своему мешку, достал оттуда банку тушенки и кусок черного хлеба. Вскрывая банку ножом, спиной чувствовал, как смотрят на еду обе женщины. Руки у него дрожали — от жалости и стыда. Потом он нарезал хлеб большими ломтями и повернулся к ним:

— Вот... Ешьте, пожалуйста...

Захарьевна медленно подошла к Лене и взяла у нее ребенка. Алексей понял — подал Лене банку, нож и кусок хлеба. Несколько секунд она сидела, не шевелясь, потом отковырнула кусок тушенки и тихонько отправила в рот. Откусила кусочек хлеба и, закрыв глаза, стала медленно жевать. Алексей увидел, как из-под тонких закрытых век выкатились слезы.

Он отвернулся к окну, сжал зубы. Почувствовал, как ногти впились в ладони. Когда же конец всем этим мукам? Когда?

И тут снова заплакал малыш. Алексей повернулся. Лена перестала есть, позвала очень тихо:

— Захарьевна...

Старуха, что-то нашептывая, подошла к ней, взяла еду, отдала Лене ребенка.

Мальчик сразу замолчал, верно, почувствовал мать. Лена прижимала его к груди, тихо шептала: «Егорушка, Егорушка...». И чуть покачиваясь, баюкала...

А Захарьевна отщипнула кусок хлебного мякиша и долго-долго жевала его, потом вложила пережеванный хлеб в марлю, скатала в маленький шарик и, наклонившись над ребенком, вложила ему в ротик. Он стал быстро-быстро сосать хлебную кашицу и посапывать. Лена смотрела на него, не отрываясь, а Захарьевна стояла рядом, сложив руки на животе.

— Совсем оголодал малец. нечем кормить. Молоко у матери совсем пропало. Силенок у ней нету... Да и откуда? Баланду одну едим...
— Да сколько ж ему? — спросил Алексей.
— Да, почитай, уж недель пять, — ответила Захарьевна, подумав. Больно уж слабые они обои...

И она снова закачала головой, задумалась.

Когда покормили, как могли, малыша, Алексей подумал, что теперь поест и сама Захарьевна, но она к еде не притронулась. И он понял, что «деликатесы» эти — хлеб и тушенку — она оставляет для Елены и ее мальчика.

Лена же после еды как-то совсем устала, ослабела. Она отдала ребенка Захарьевне, как-то виновато улыбнулась Алексею и снова легла на лавку, лицом к стене, накрывшись лоскутным одеялом. А Захарьевна с затихшим Егоркой полезла вновь на теплую печь.

Сумерки быстро сгущались. Окно из голубого сделалось светло-серым, потом лиловым и черным. Алексей молча сидел на лавке, ни о чем, вроде, не думая, а только прислушиваясь к завыванию ветра. Похоже, вьюга свирепела. Ему вдруг стало невмоготу оставаться здесь. Он засветил слабенькую коптилку, чтоб женщинам было не так страшно, оделся и вышел из дома.

* * *

Метель набросилась на него мгновенно, обрушившись сразу снегом и ледяным, пронизывающим ветром. От неожиданности он захлебнулся, повернулся к ветру спиной, но тот немедленно остервенело накинулся сзади, пригоршнями бросал за ворот колючее морозное крошево.

Алексей поднял воротник, пригнулся, чтоб легче было сопротивляться напору вьюги, и пошел к радистам. До сеанса связи было еще далеко, но надо же было как-то убить время.

«Ну и погода, — думал он. — Этак все тепло из дома выдует, дров не напастись. Не померзли бы мои женщины с Егорушкой...». Невольно Алексей поймал себя на том, что думает о Лене, Захарьевне и малыше как о своих, родных... а ведь знает их всего-то сутки.

Удивительно. Все на войне меняет свои пропорции, всему другая цена...

Мысленно представил себе лицо Лены, когда она подняла на него глаза — озерные глаза в светлых ресницах, ее удивительные волосы... Где-то он видел такие волосы... ага... на картине, до войны. Картина называлась... кажется, «Святая Инесса». Кто-то из великих мастеров... Рибера? Такой же водопад золотых волос... Впрочем, кажется, те были длиннее, до пят... И как только в военное время ей удалось сохранить этакое чудо?

Да и вообще, кто эта Лена, откуда, как оказалась в этой пустой сожженной деревне? А Захарьевна? Перед его взором, вытеснив образ Лены, встало строгое, неулыбчивое лицо Захарьевны, перепаханное морщинами, с твердым, четко очерченным ртом, с этими удивительными, словно у другого человека взятыми глазами, глазами, которые словно видят не внешность твою, а самую внутреннюю суть, то, что и сам ты, может, не всегда признаешь в себе...

За этими мыслями отшагал Алексей, почти не замечая сумасшедшего воющего ветра, до самой радиостанции, вошел и, тяжело дыша, не снимая полушубка, сел на узкую, приставленную к стене скамейку.

В избе было тепло и тихо. Под самым потолком болталась слабенькая электрическая лампочка, и скудный свет ее едва разгонял полумрак. Окна были плотно зашторены черной бумагой. Из-за них еле слышно доносился монотонный стук дизеля, но и его то и дело заглушал вой ветра. Зато ходики на стене стучали методично и отчетливо.

Склонившийся над рацией радист то прислушивался к далеким, только ему слышным сигналам в наушниках, то сам начинал дробно отстукивать что-то. Морзянка, как и звук ходиков, казалась особенно громкой в тихой избе.

Согревшись, Алексей скинул полушубок и подсел к группе солдат, тихо разговаривавших в другом углу. Они спросили про Елену и ребенка.

— Ничего, сказал Алексей. — Понемножку. Слабые очень...
— Елена эта — разведчица была у партизан, — сказал молодой паренек с розовощеким детским лицом. — Отчаянная, говорят... И муж ее, Андрей, — тоже разведчик. Любовь у них, говорят, большая... А она уж с пузом во каким была, а все в разведку ходила, вроде бы крестьянка...
— Да брось ты трепаться, — сказал другой, постарше. Кто с пузом-то в разведку пустит? Немец-то, вишь, не дурак. Баба с пузом, когда молодых мужиков нет — это тебе как?
— Ну, не знаю, говорят... А как пришло время ей родить, так сюда, к Захарьевне, ее отправили. А она родила — и давай слабеть, и молоко пропало... Ясное дело, ей питание нужно, да не волноваться, а у нас тут что — сами впроголодь. Что можем, подкидываем, конечно, только ведь дитю-то что тут дашь?.. Ему молоко надо, хоть бы коровье, а тут на сто верст ни одной скотины нету...
— Ну, ничего, — сказал второй, — даст Бог, выкарабкаются. Андрей, говорят, плясал от радости, когда узнал, что сын у него родился — мы по рации им передали... Просил Егором назвать, в честь его отца. Уважили. Теперь малец Егор Андреич...

Алексей представил себе этого незнакомого ему Андрея — наверное, красивый, высокий, румянец во всю щеку, русый чуб, ну, что-то вроде парня с довоенного плаката «Вступайте в ОСОАВИАХИМ!» Счастливый этот Андрей, что его полюбила такая девушка... Вот бы у них было все хорошо!

— Да ты увидишь его, наверное, — отвлек его от мыслей голос молодого солдата. — Туда тебе и лететь, где Андрей этот, Мироненко, партизанит. Снимешь его в своем кино, вот уж Ленка с Егором после войны порадуются...

И вправду, подумал Алексей, сниму обязательно. Может быть, живы останутся, не так уж долго конца войны ждать...

Было уже одиннадцать, когда открылась дверь и вошел давешний полковник. Все вскочили, вытянулись.

— Вольно, вольно, — сказал он и быстро прошел к радисту. Тот немедленно протянул ему бланки радиограмм. Полковник стал внимательно читать их одну за другой.

Алексей поднялся, сделал несколько шагов к рации и остановился в напряженном ожидании. Полковник прочитал все, посмотрел на Алексея.

— Цель накрыта, — сказал он суховато. Ждите. Напарника вам тоже пока не обещают.
— Накрыта, — почти про себя повторил Алексей. — Накрыта.
Было обидно. Так хотелось, так нужно было снимать, но вот опять... И напарника, видно, так и не дождаться. Что ж, ничего не поделаешь. Он надел полушубок, попрощался и, заранее подняв воротник, вышел из избы.

* * *

Захарьевна не запирала дверей.

После всего, что довелось ей пережить за три военных года, не было, казалось, ничего, что могло бы напугать ее. Да и знала она: придет постоялец — сам набросит массивный дверной крюк. От кого вот только?..

Уверенный, что все давно спят, стараясь не шуметь, отряхнувшись в сенях, Алексей вошел в дом. К груди он прижимал несколько поленьев, подаренных ему радистами. Вошел — да так и застыл на пороге. Глазам его представилась удивительная по первости картина. Захарьевна, наполовину влезши в русскую печь, чего-то шуровала там руками, не то передвигала, не то ставила. Рядом стояло корыто, наполненное водой. Через одну-две минуты (Алексей все стоял, ничего не понимая) она стала осторожно вытаскивать что-то из печи. Это «что-то» оказалось худеньким телом Елены, таким болезненно бледным, угловатым, детским, что у Алексея в первый момент даже чувства неловкости не появилось. Захарьевна на руках перенесла Лену в корыто и опустила ее в теплую воду, приговаривая:

— Вот и попарилась девонька наша. Почитай, родилась наново... Сейчас я тебя вымою, милая ты моя, и будешь ты краля наша, как свеженькая...

Лицо Лены выражало подлинное блаженство, и Алексей невольно заулыбался и словам этим, и Лениному, такому трогательному, телу, и всей этой банной процедуре... Но тут Лена открыла глаза, встретилась взглядом с Алексеем, тихонько вскрикнула что-то вроде «ой» и инстинктивно прикрыла обеими руками свои маленькие груди. И в ту же минуту Алексей жарко, мучительно покраснел. Мгновенно он увидел обнаженное женское тело, и эту маленькую грудь, и узелок пупка на впалом животе...

Захарьевна тоже увидела Алексея и встала перед корытом, загородив Лену от его глаз.

— Давай, Лексей, проходи, проходи! Дай помыться... — сказала она, нарочито ворчливо. — Нечего пялиться-то...
— Извините, — сказал Алексей, путаясь в словах. — Не знал я... Я тут спиной лягу...

Вот дровишек еще принес...

Он прошел к своей лавке, лег, повернувшись лицом к стене, смутно взволнованный.

Сзади раздавался плеск воды и приговоры Захарьевны. Иногда с печи доносился недолгий тихий плач Егорушки.

— Господи, — подумал Алексей, — откуда только у женщин силы берутся и самим не помереть, и другим не дать погибнуть?..

И вспомнилась ему давняя история. Когда ж это было?.. Пожалуй, зима сорок первого — сорок второго года. Да, так и есть, тогда еще воевал он с винтовкой в руках, а не с кинокамерой. Их минометный дивизион стоял под Ржевом. На чердаке уцелевшего дома в маленькой деревеньке у самой передовой они оборудовали наблюдательный пункт. Зима была снежная, дороги занесло до того, что не то что на машине, на лошадях было не проехать.

Жила в этой полуразрушенной избе старуха Варвара. На все приказы командования у нее был один ответ: «Здесь я родилась, здесь и помру. Никуда отсель не пойду». И не пошла. Чем жила — неизвестно, иной раз солдаты что подкидывали, а иной раз...

Печь тогда топили только по ночам, днем не полагалось, чтоб из трубы дым не шел. Вот раз как-то и говорит бабка Варвара, когда уж печь протоплена была и «обед» — «супешник» из... сухарей сварен и съеден.

— А что, ребятушки, не хочет ли кто попариться?..

«Ребятушки» удивились, но нашлась все же пара смельчаков. Решились. Выгребла Варвара из печи еще горячую золу, настелила внутри соломки, что почище нашлась, — и полез туда первый «герой». Осторожно полез, чтоб не ожечься, не прикоснуться телом к горячим кирпичам. А бабка закрыла заслонку, и минут десять лежал там парень, «отпаривался». Потом благополучно вытащили его оттуда да во двор, и окатили его там ребята ледяной водой. Вот так баня получилась, на славу. С тех пор стали они париться регулярно, и ходили его разведчики самые чистые и аккуратные в дивизионе. А бабка Варвара смотрела на них с тихой радостью и говорила только: «Дай вам Бог, сыночки, здоровья... Издревле так народ у нас парился, на пользу это...». И вправду, не болел никто. А когда ушли они оттуда, бабка Варвара, спасительница их, добрая душа их взвода, так и осталась в своем полуразрушенном, навечно родимом доме. Как странно, ни разу не вспомнил о ней за эти годы, а сейчас вот так ясно представилось ее лицо, маленькое, сморщенное, с провалившимся ртом, с редкими седыми волосами, зачесанными в жиденький пучок... Ах бабка Варвара, бабка Варвара, жива ли? Как мог забыть я тебя? Нет, не забыл, вот вспомнил... Лежало где-то в памяти...

Лицо Варвары, такое отчетливое вначале, слилось почему-то с лицом Захарьевны, потом с лицом Лены, и общее это женское лицо, и не молодое, и не старое, кого-то мучительно напоминало Алексею, но вот кого, кого — не понятно...

Он заснул.

Глаза от открыл внезапно и сразу проснулся. Это была привычка, оставшаяся еще со времен службы в разведке, — просыпаться мгновенно. В избе было совершенно темно и тихо. Алексей посмотрел на светящийся циферблат часов: без четверти три. До рассвета еще ой как далеко. А спать не хотелось. Рядом шевельнулась голова Лены. Алексей тихонько потянул носом: от лениных волос пахло чем-то чистым, уютным, удивительно домашним...

— Лена, — тихонько позвал он. — Не спишь?
— Не спится... Помылась вот первый раз за столько времени — и нет сна. Все думаю о Егорушке. И об Андрюше... Как он там... без меня...
— Да ему там лучше, чем вам здесь, ты не волнуйся, главное, чтоб Егор рос...
— Это-то так. Только там — не лучше. Я ведь и сама оттуда... Знаю.
— Да мне рассказывали... Говорят, ты в разведке была?
— Ага.
— И я в разведке был, в начале войны, до того, как кинооператором стал работать.
— Здорово! А теперь нравится тебе твоя работа?
— Нравится... Это не то слово. Ты не представляешь, до чего это необходимое, важное дело! Показать всем людям, что происходит в мире, где идет война. Это ж так нужно. И героизм людей, и ужасы бомбежек, и убитых, и героев — все... Оператор с камерой — он всегда на переднем крае, он не просто бой снимает — Историю!..

Алексей почувствовал, что «сел на своего любимого конька», как говорили его коллеги, и слишком увлекся. Он резко оборвал себя, боясь показаться излишне хвастливым и восторженным.

— Ну, ладно... А скажи, по скольку человек ходят в партизанскую разведку?
— По-разному. Я-то всегда одна ходила. А оружие мое главное: корзина или бидон... Волосы вот только уберу под косынку, чтоб внимание не привлекать. Уж больно они в глаза бросаются. Да я б обрезала давно... Только вот Андрюше очень они нравились... Вот и вожусь с ними... Смешно?..
— Совсем не смешно. Счастливый он, твой Андрюша, что ты его любишь. И сына ему родила... А страшно без оружия?
— Еще как.

Он почувствовал, что она улыбнулась.

С трудом укладывалось в голове, что бесстрашная разведчица и беспомощная хрупкая женщина, которая лежала на лавке голова к голове с ним, — одно и то же лицо. И лицо это — Лена, такая юная, беззащитная, большеглазая...

Он вздохнул. Помолчав, сказал еще раз:

— Счастливый твой Андрей...

Лена тихонько рассмеялась.

— Он и сам так говорил... Я, говорит, Ленка, самый счастливый человек на свете... Мне Захарьевна сказала... что ты туда летишь, к нему. Так ты передай ему, что мы с Егоркой очень любим его и ждем, когда весной сможем в отряд вернуться... Не знаю уж, как там будет, а я с ним должна быть... Так передашь?

— Обязательно, — сказал Алексей. — Все передам. Все. Ты спи теперь.
— Спасибо. Сплю.

Они замолчали. Снова в избе стало тихо. Только порывы ветра налетали на старые бревенчатые стены да заряды снега хлестали в маленькие окошки. Крыша скрипела и стонала, казалось, ветер вот-вот сорвет ее... От уличной непогоды теплая темень избы была особенно уютной. И не верилось в эти минуты, что в мире идет война.

Разбудил его какой-то звук, поначалу показавшийся непонятным. Но уже через мгновенье Алексей осознал, что звук этот — шепот, и что доносится он из противоположного угла. Чуть приоткрыв глаза, он увидел в слабеньком свете лампадки Захарьевну, на коленях стоящую перед иконой Богоматери.

— Господи, — услышал он ее истовый, горячий шепот, — Господи, велика сила твоя, спаси и сохрани сынов моих родимых Ивана и Григория от супостата германского. Помилуй, Господи, дитяток моих от немца проклятого... Матерь Божья, отдельно молю тебя, сохрани и помилуй раба твоего младенца невинного Георгия...

Алексей быстро закрыл глаза, затаился. Ему казалось кощунственным слушать, как человек разговаривает с Богом. Но куда ему было деваться?..

— Матерь Божья, — продолжала Захарьевна, — ты и сама матка, пожалей ты Елену бесприютную, вишь, какая она хилая да слабосильная, сохрани сыночка ее Егорушку...

«Надо же, — смятенно подумал Алексей, — она ведь с Богом и с этой... Богоматерью... как с человеком разговаривает...»

Тут послышался тоненький такой, жалкий плач — видно, «младенец Георгий» проснулся, и Захарьевна, кряхтя потихоньку, тяжело поднялась с колен и, стараясь не шуметь, полезла на печь.

В избе снова стало тихо. Алексей открыл глаза и увидел, что окно немного посветлело. Значит, утро. Он чуть повернул голову — Лена мирно спала. Роскошные волосы ее тяжелой волной свисали до пола.

«Какая длинная была ночь, — подумал Алексей. — Какая длинная ночь... Но что же день грядущий мне готовит?»

Он прислушался. Ветер как будто стих — во всяком случае, его не было слышно. Часы показывали восемь. Алексей дождался, когда совсем рассвело, тихонько встал, никого не разбудив, и вышел на улицу. Метель и вправду улеглась. Небо было ясным, синим. Огромные сугробы, наметенные за последние дни, искрились в лучах встававшего солнца. На душе сразу посветлело.

«Сегодня будет что-нибудь хорошее. Что-то решится», — подумал Алексей и начал умываться снегом.

* * *

Предчувствие не обмануло его.

Когда поздно вечером он пришел на радиостанцию, полковник уже был там. Увидев Алексея и поздоровавшись, сказал с чуть заметной улыбкой:

— Получено радио: «Цель открывается». Очевидно, скоро вы можете вылететь.

Ух, как он обрадовался! Наконец-то. Как он стосковался по делу, по съемке. Теперь уж скоро. Скоро. Ясно, что напарника не будет. Ну, что ж, он был готов к этому. Не беда. Не привыкать. Во всяких условиях приходилось снимать за эти годы. Только бы скорее. А то чувствуешь себя каким-то паразитом, что ли. Люди там воюют, умирают, а ты тут сидишь, ждешь...

Он шел к дому медленно, насвистывая про себя какую-то давнюю довоенную песенку. Ночь была морозная и тихая, а ему вдруг вспомнилось лето. Лето сорок первого года. Откуда пришло это воспоминание?.. Ага, эта мелодия, эта старая довоенная песенка...

Поглощенный воспоминаниями, Алексей и не заметил, как оказался у дома. Двери, как всегда, были не заперты. Алексей вошел, накинул крюк в сенях и тихонько открыл дверь в горницу. Не успел он сделать и нескольких шагов к своей лавке, как услышал с печи голос Захарьевны:

— Лексей, ты? Поди-ко сюда...

Он подошел к самой печи. Захарьевна свесила голову вниз и стала говорить ему чуть не в ухо громким шепотом:

— Слышь, Лексей, малец-то наш, Егор, помрет, видать... Ей-ей...
— Да чего ты говоришь-то, Захарьевна?! С чего?..
— Так, слышь, Сама-то за ним приходила...
— Да кто приходил?! Когда?
— Да вот, недавно совсем, до тебя... Как ушел ты, заперла я все двери, да и пошла к мальцу на печку. Ленка уж спала, понянькалась с ним чуток да и заснула — силенок у ей совсем мало. Лежу я, значит, да и думаю сама об нем... Ведь как родной он мне стал...

Захарьевна вдруг всхлипнула и шмыгнула носом. У Алексея сжалось сердце — не похоже это на нее было. Суровая была старуха.

— Ну, и дальше что?
— А то... Слышу вдруг дверь заскрипела и чую — стоит кто-то здесь вот, у порога самого... Я аж похолодела, сердце захолонуло, кричу: кто там?.. Никто не отвечает. Обмерла я вся... А потом дверь опять заскрипела и закрылась. И тихо... Понял? То за младенцем Георгием смерть приходила...
— Да ты что, Захарьевна! Почудилось тебе! Какая смерть?! Что ты!..
— А ничего. Что говорю — то и есть... Почудилось.. Не почудилось — приходила Сама...

Наступила гнетущая тишина. Алексей не знал, что и сказать. Конечно, почудилось старухе, приснилось или привиделось, но до чего тяжело, прямо жутко как-то... И тут же мелькнуло остро, мгновенно: только бы Лена не услышала! Он повернул голову в сторону ее лавки: нет, похоже, спит, дышит ровно, тихо...

— Спи, Захарьевна, — сказал он как мог ласково. — Спи. Не умрет наш Егорка. Не дадим ему умереть.
— Ии-эхх... — не то вздохнула, не то всхлипнула Захарьевна и тихо отодвинулась в теплую глубину печи.

... Когда Алексей уже улегся на жесткой своей лавке, раздался слабенький, как всегда, плач Егорки. Смешно сказать, Алексей обрадовался ему, точно не плач детский, а смех услышал. Жив парень! И тут же подумал — что за чертовщина такая, неужто напугала меня своими байками Захарьевна! Это ж надо придумать — смерть приходила!..

И он лежал и долго смотрел в темноту открытыми глазами. А потом уснул незаметно.

* * *

Дверь в избу открылась рывком, и из сеней всплыло облачко холода.

— Вставайте, сони, — прозвенел молодой, задорный девичий голосок. Подъем! Солнышко проспите!

Маша. Вот птичка ранняя. А впрочем... Алексей посмотрел в окно — и вправду, солнце уже встало, ну и поспали, ничего себе...

Он быстро вскочил, привел себя в порядок. Села на соседней лавке Лена, смущенно убирая рассыпающиеся волосы в жгут. Тяжелый, он словно оттягивал ее голову назад, отчего она казалась очень гордой и красивой на тонкой, детской ее шейке. Алексей отвел глаза — смотреть на это почему-то казалось неловким... С печи слезла Захарьевна, принесла к Лене на лавку Егорку, он спал: личико его, маленькое, бледное, безбровое, казалось каким-то по-стариковски серьезным. У Алексея ёкнуло внутри — сразу вспомнился ночной разговор со старухой. Лена прижала Егорку к себе, что-то приговаривала, покачивала...

Маша сняла шинель, повесила у двери. Вид у нее был таинственный и торжественный.

— Внимание, — сказала она и придала своей веселой веснущатой мордашке самое что ни на есть серьезное выражение. — Все внимание на меня!

И не выдержала, рассмеялась, поставила на стол, сияя, бутылку молока и две пачки печенья. Молоко и печенье!.. Лена, Алексей и Захарьевна смотрели на всю эту роскошь, словно завороженные. Молоко и печенье! — огромное, невероятное, словно с неба свалившееся богатство...

— Вот так так! — сказал наконец Алексей. Вот так Машенька! Ну, давай информацию!

«Информация» из Машеньки так и лезла сама. Оказалось, поздно вечером накануне привезли в деревушку продукты. Немного, но все же. Была там и сгущенка — две банки всего. Рыжиков сразу же распорядился развести сгущенку кипятком, чтоб получилось молоко, и отнести вместе с печеньем в дом к Захарьевне, чтоб «Егора взять на довольствие». Так и сказала — «взять на довольствие». Маша повторила с удовольствием и рассмеялась.

— Ну, прибегаю я к вам, двери не заперты, что в сенях, что в горнице. Я вхожу: тихо, темно... Черт, думаю, да живы ли они тут все?.. Постояла. Слышу, на печи Захарьевна завозилась, Егорка чего-то запищал... Слава тебе Господи, живы! Зову тихонько: Захарьевна! Все молчат. Ну ладно, думаю, не стану будить, переполох устраивать, завтра приду утром. Расстроилась сначала, а потом решила: утром, при солнышке-то, лучше получится! Ешь давай, Егор, расти всем на радость!

Алексей слушал и мысленно смеялся. Так вот кого старуха приняла за Смерть — хохотушку Машу! Вот так Захарьевна! Забыла, что дверь не заперла, — вот и все страхи. Вздремнула, да и привиделось ей все. «Кто там?» — во сне, видать, кричала...

Вслух он, конечно, ничего не сказал — не хотел, чтоб Лена знала о том ночном разговоре, но, поймав взгляд Захарьевны, подмигнул ей и улыбнулся. Однако ж Захарьевна на улыбку не ответила, на шутку не отозвалась. Строго так посмотрела, но ничего не сказала.

Они с Леной стали кормить Егорушку молоком и печеньем, а он ел жадно, и все не мог наесться. Изголодался. Маша побыла еще немного и подмигнула Алексею, дескать, выходи — и ушла. Скоро ушел и Алексей.

...Алексей возвращался домой огорченный. Опять еще не «открылась» площадка для самолета. «Опять улететь не удалось», — думал он с горечью. Хорошего настроения как не бывало. А как вошел в избу, сразу понял: что-то случилось.

Лена сидела на скамейке съежившись, лицо испуганное, взволнованное. В избе было жарко натоплено, на алексеевой скамье, развернутый, лежал Егорка. Около них обоих хлопотала Захарьевна. Алексей впервые видел мальчика голеньким, и прямо по сердцу полоснуло: такой он был крохотный, худенький, несчастный...

—Вишь, в жару Егор, — сказала Захарьевна. — Худо мальцу. Заболел совсем... Вот так, Лексей...

Алексей подошел ближе, наклонился над малышом. Он тихонько стонал. От маленького тельца прямо тянуло жаром. Увидел, что у Лены по лицу текли слезы...

От жалости, беспомощности, сочувствия у Алексея перехватило в горле. Что сказать? Что сделать? Идет война, огромная, кровавая, беспощадная, а здесь, в этой маленькой, почти пустой, сгоревшей деревушке тлеет этот слабенький огонек жизни — как спасти его, как сохранить?..

— Что ж делать, Захарьевна? — спросил он, наконец, растерянно.
— А что делать? Что можно — делаем. Ждать будем...

И она выразительно посмотрела на Алексея. Он сжал зубы. Не хотел отвечать на ее взгляд. Не хотел верить в дурные предчувствия. Погладил Лену по голове: держись...

* * *

Мальчик умер через два дня.

Наверное, они перекормили его на радостях молоком и печеньем. Маленький изголодавшийся организм требовал еды, хотел ее — но... не смог справиться с новой да еще сытной пищей... А может быть, и не так. Может, и вправду, судьба...

Он был долго в жару, плакал тихо, слабенько, то рвота, то понос, есть уже не просил. Они все трое почти не отходили от него, но что могли сделать?.. Лена как-то почернела вся, глаза запали, но слез ее Алексей не видел. Захарьевна совсем осуровела, только к Егорушке обращалась ласково, что-то там шептала над ним, крестила, молилась перед иконой. Алексей сам поражался тому, как глубоко и больно переживал он за мальчика и Елену. Каких-то несколько дней, но какими родными, близкими стали они ему, как будто век знал и обеих женщин, и малыша, и Андрея, казалось ему, тоже он знал — так явственно представлял себе этого парня...

К концу вторых суток Егорка затих, перестал плакать, жар как будто немного спал. Глаза Лены засветились надеждой, но когда утром Захарьевна проснулась на своей печи, мальчик был мертв...

Лена сидела неподвижно, сжав голову руками, повторяла тихо: «Не может быть, не может быть...». Алексей подошел, сел рядом, молча обнял за плечи. Лена прижала голову к его плечу, затихла напряженно. Он тихонько поглаживал ее по руке и думал почему-то только об одном... Что же я скажу Андрею? Что я скажу ему сегодня, или завтра, или послезавтра, когда увижу его там, в отряде?.. Как я скажу ему?.. Твой сын умер, жена больна? Немыслимо...

...Похоронить мальчика помогли радисты. Сколотили маленький ящичек-гроб, на заброшенном деревенском кладбище выдолбили в мерзлой земле яму.

Алексей держал совсем ослабевшую Лену под руку. Захарьевна, во всем черном, молча, сжав и без того тонкие губы, стояла рядом. Маша плакала.

Когда опустили ящичек, Захарьевна перекрестила могилу и велела Лене первой бросить горсть земли. Мерзлый твердый ком громко стукнул по крышке, Лена вздрогнула, напряглась, глаза тоскливо, не отрываясь, смотрели вниз... Потом все быстро закидали землей, и Алексей воткнул в образовавшийся холмик приготовленную заранее дощечку, где было написано его четким почерком: Егор Мироненко — и ниже: 25.XII.43-20.II.44.

По дороге с кладбища Лена вдруг тихо сказала, ни к кому, собственно, не обращаясь: «Жить не хочется...», и Алексей не знал, что можно ответить, понимал, что никакие слова в эти минуты не могут ни утешить, ни успокоить... Зато Захарьевна рассердилась:

— Ишь ты, какая быстрая... Молодая больно — на тот свет. Нарожаешься ишшо, ничего. Ты сначала поживи да поработай с наше, тогда и помирать будешь... На тебе — жить ей не хочется...

Она сердито и громко выговаривала Лене — Алексею показалось, что нарочно. И он подумал — правильно, это и надо... Только все-таки что же я скажу Андрею, что?..

* * *

Прошло еще несколько дней, мучительно-длинных, безрадостных, пока, наконец, в одно действительно прекрасное утро не заглянул в избу вестовой: товарища капитана срочно вызывает товарищ полковник. Алексей понял: можно лететь... Наконец-то. Он стосковался без работы, чувствовал себя без вины виноватым за то, что где-то воюют, умирают, убивают, а он сидит тут в теплой избе, в безопасности, и камера лежит в углу, тоже стосковавшаяся по делу. В полученном на днях с оказией письме из Москвы ему писали: «... К сожалению, напарника прислать Вам пока не сможем: широко развернувшееся на всех фронтах наше наступление не дает возможности высвободить ни одного человека. Но мы уверены, товарищ Камчатов, что в крайнем случае Вы и один прекрасно справитесь с возложенной на Вас задачей. Репортаж о действиях советских партизан в тылу врага нужно отснять как можно скорее. Этот материал должен войти в большой, полнометражный документальный фильм. Так что действуйте. Надеемся, что задача, поставленная перед Вами, будет решена успешно, так как считаем Вас одним из ведущих наших фронтовых кинооператоров...». Письмо было подписано начальником фронтовых киногрупп. Что ж, с надеждой на напарника Алексей мысленно давно уже распрощался. Слова же, сказанные в письме в его адрес, были в равной мере приятными и тревожными: ведь такую оценку нужно было оправдать во что бы то ни стало... А тут еще эта бесконечная задержка. И вот, наконец, наступил его час. Он чувствовал, как мгновенная радость уступает место собранности, внутренней сжатости — это состояние всегда наступало перед началом работы, вытесняя все прочие чувства.

Но на этот раз большой частью его души владело и нечто другое: щемящая, тревожная грусть от расставания с Леной и Захарьевной — удивительно, как сблизили их эти десять дней, смерть Егорки, ночные тихие разговоры. Жалко было покидать навсегда эту старую избу, ставшую на время его почти родным домом, с ее маленькими оконцами, большой теплой печью с широкими полатями, с иконой Богоматери над тлеющей лампадкой, с этими углом пришитыми к стенам широкими лавками, доски которых были чуть ли не отполированы — видно, не одно поколение сидело и лежало на них...

Бесконечные встречи и прощания — одна из примет войны. Прощай, Лена, прощай, Захарьевна. И подумал отчего-то странно, непривычно, никогда так не думал — да хранит вас Бог...


> В начало страницы <