|
СОЮЗ
ПИСАТЕЛЕЙ РОССИИ
ЭСТОНСКОЕ
ОТДЕЛЕНИЕ
|
 |
| САЙТ
РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ В ПРИБАЛТИКЕ |
|

|
|
 |
Александр Солженицын.
Слово о Валентине Распутине
НА РУБЕЖЕ 70-Х И В 70-Е ГОДЫ
в советской литературе произошел не сразу замеченный, беззвучный
переворот без мятежа, без тени диссидентского вызова. Ничего
не свергая и не взрывая декларативно, большая группа писателей
стала писать так, как если б никакого "соцреализма" не было
объявлено и диктовано, – нейтрализуя его немо, стала писать
в простоте, без какого-либо угождения, каждения советскому
режиму, как позабыв о нем. В большой доле материал этих
писателей был – деревенская жизнь, и сами они выходцы из
деревни, от этого (а отчасти и от снисходительного самодовольства
культурного круга, и не без зависти к удавшейся вдруг чистоте
нового движения) эту группу стали звать деревенщиками.
А правильно было бы назвать их нравственниками –
ибо суть их литературного переворота была возрождение традиционной
нравственности, а сокрушенная вымирающая деревня была лишь
естественной, наглядной предметностью.
Едва ли не половину этой писательской
группы мы теперь уже схоронили безвременно: Василия Шукшина,
Александра Яшина, Бориса Можаева, Владимира Солоухина, Федора
Абрамова, Георгия Семенова. Но часть их еще жива и ждет
нашей благодарной признательности. Первый средь них – Валентин
Распутин.
Валентин Распутин появился в
литературе в конце 60-х, но заметно выделился в 1974 внезапностью
темы – дезертирством, – до того запрещенной и замолчанной,
и внезапностью трактовки ее.
В общем-то, в Советском Союзе
в войну дезертиров были тысячи, даже десятки тысяч, и пересидевших
в укрытии от первого дня войны до последнего, о чем наша
история сумела смолчать, знал лишь уголовный кодекс да амнистия
7 июля 1945 года. Но в отблещенной советской литературе
немыслимо было вымолвить даже полслова понимающего, а тем
более сочувственного к дезертиру. Распутин – переступил
этот запрет. Правда, и представил нам случай гораздо сложнее:
заслуженный воин всю войну, три ранения, последнее особенно
тяжелое, и госпиталь в Сибири неподалеку от родных ангарских
мест; других в таком виде демобилизуют или хотя бы в краткий
отпуск, нашего героя – нет. А война – явно при конце, тут
особенно обидна ему смерть – и он дрогнул. Тайком вернулся
в окрестности своей деревни, даже родителям не открылся,
только жене Настасье.
Она помогает ему таиться, через
Ангару скрывно перебирается то в зимнюю мятель, то, потом,
по открытой воде. Ошеломлена его побегом, но все делает
для его жизни. Изворачивается в сокрытии перед родными и
окружающими. До войны прожили 4 года – не было ребенка,
и вдруг теперь она зачала. Для него – это высшая радость:
"теперь… хоть завтра в землю!", "да разве есть во всем белом
свете такая вина, чтоб не покрылась им, нашим ребенком?!"
(Невозможнейшая фраза на советских страницах!) Для Настены – догружается неизбежность раскрыва беременности и позора.
Сюжет складывается не из издуманных поворотов, а из простых
жизненных обстоятельств, как они естественно текут. Повествование
не спешит, оно просочено сибирской натурой, – а события
развиваются плотно. В центре всех напряжений – Настена.
Оттенки страхов, надежд, нарастающих мучений – совсем не
литературными приемами вылепляют нам яркий женский образ.
Свекровь выгоняет Настену из дому, в деревне кто любопытствует,
кто насмехается, – Настена теряет четкость чувств и мыслей,
у нее нарастает ощущение неотвратимости беды. "Казалось – это последний день, что ей еще можно быть с людьми". У
властей возникают подозрения о дезертире. Настена мечется
предупредить мужа об угрозе, за ней и по ночной реке следят
в лодках – и чтоб не выдать пребывания мужа и облегчением
от невыносимого состояния – она утопляется в Ангаре, вместе
с нерожденной, так желаемой жизнью.
В повести малыми средствами выставлен
нам еще десяток характеров – и вся заброшенная сибирская
деревня, где скудный вдовий праздник окончания войны – щемит,
посильнее батальных сцен у других авторов. В густеющем мраке
находится место и просветленному лучу – извечной крестьянской
трудовой радости сенокоса, без него была бы и Настасья неполна:
она любила еще до солнца выйти по росе, встать у края деляны,
опустив литовку к земле, и первым пробным взмахом пронести
ее сквозь траву, а затем махать и махать, всем телом ощущая
сочную взвынь ссекаемой зелени. Любила стоялый, стонущий
хруст послеобеденной косьбы, когда еще не сошла жара и лениво,
упористо расходятся после отдыха руки, но расходятся, набирают
пылу, увлекаются и забывают, что делают они работу, а не
творят забаву; веселой, зудливой страстью загорается душа – и вот уже идешь не помня себя, с игривым подстегом смахивая
траву, и кажется, будто вонзаешься, ввинчиваешься взмах
за взмахом во что-то забытое, утаенно-родное. Любила даже
гребь по мертвой жаре, когда сухо и ломко шебуршит сонное
разнотравье; любила спорое, с оглядкой на небо и вечер,
пока не отошло сено, копненье.
Через два года после "Живи и
помни" Распутин издает свое сильнейшее произведение – "Прощание
с Матерой". Это, прежде всего – смена масштаба: не частный
человеческий эпизод, а крупное народное бедствие – не именно
одного затопляемого, обжитого веками острова, но грандиозный
символ уничтожения народной жизни. И даже еще огромней:
какой-то неведомый поворот, потрясение – расставание и для
нас всех. Распутин – из трех прозорливцев, которому приоткрываются
слои бытия, не всем доступные и не называемые им прямыми
словами.
От первой страницы повести мы
застаем деревню уже обреченной к уничтожению – и сквозь
повесть это настроение нарастает, звучит как реквием – и
голосами народа, и голосами самой природы и человеческой
памяти, как она сопротивляется своей кончине. Пронзительно
нарастает прощание с островом, растянутое умирание, режущее
сердце.
Вся ткань повести – широкий поток
народного поэтического восприятия. (На ее протяжении изумительно
описаны, например, разные характеры дождей.) Сколько чувств – о родной земле, ее вечности. Полнота природы – и живейший
диалог, звук, речь, точные слова. И – настоятельный у автора
мотив –:
Раньче совесть сильно различали.
Ежели кто норовил без ее – сразу заметно. А теперь – холера
разберет, все смешалось в одну кучу – что то, что другое.
Мы теперя так и этак не своим ходом живем. Люди про свое
место под Богом забыли.
Пришли пожогщики, "набежники
из совхоза", и жгут одно за другим, что пустеет. Гигантское
царь-дерево Листвень, отменный знак всего острова, – только
он оказался неповалимый и несжигаемый. Сжигают – "мельницу
христовенькую, сколько хлебушка нам перемолола". Вот – часть
домов уже сожжена, а остальные "как вжались в землю от страха".
Последняя вспышка прежней жизни – дружная пора сенокоса,
любимая деревенская пора. "Все мы – свой народ, из одной
Ангары воду пили". А теперь это сено – через Ангару, и скирдовать
около многоэтажных неживых домов для бесприютных коров,
обреченных под нож. Прощание с деревней, растянутое во времени.
Одни уже переехали и приезжают навещать остров, другие –
держатся на месте до последнего. Прощаются с могилами родных,
пожогщики дико налетают на кладбище, стаскивают в кучу кресты
и жгут. Старуха Дарья, готовясь к неизбежному сожжению своей
избы, – белит ее насвежо, моет полы и набрасывает на пол
травы, как под Троицу: "Сколько тут хожено, сколько топтано".
Для нее отдать избу – "как покойника в гроб кладут". А заезжий
внук Дарьи – отчужден, беспечен к смыслу жизни, уже давно
оторван от деревни. Дарья ему: "В ком душа, в том и Бог,
парень". "А что душу свою потратили – вам и дела нету". – Теперь узнается: изба, если ее не трогать, сама по себе
горит два часа – но еще многие дни тоскливо курится потом.
А и после сожженья избы – Дарья не в силах уехать в острова,
еще с двумя-тремя старухами ютится в негодном бараке. И
так – перепущен срок отъезда. Сына Дарьи на катере посылают
ночью снять стариков – а тут налегает такой густой туман,
какого в жизни они не видели, и найти на Ангаре знакомый
остров уже не могут. Этим и оканчивается повесть – грозным
символом как бы нереальности нашего бытия: существуем ли
мы вообще?
Просветы метафизических сил ощущаются
и в некоторых рассказах Распутина, – ""Что передать вороне":
Небо и земля – что из них
вопрос и что ответ? Мы можем, из последних сил подступив,
лишь замереть в бессилии перед неизъяснимостью наших понятий
и недоступностью соседних пределов.
Или в "Наташе" – загадочном рассказе
об ангеле-хранителе.
Символична и повесть "Пожар",
девятью годами позже "Матеры", – и как в прямое продолжение
к ней: дальнейшая судьба людей, насильно оторванных затоплением
от своего прежнего коренного бытия и на бессмысленную уничтожительную
работу – валку и валку лесов, без заботы о подросте новых.
Однако сам пожар описан вовсе
не символично, не с литературной красивостью, а с реальными
подробностями развития пламени в разных местах здания –
и на разных этапах горения, – автор подробно видит и передает
нам детали; это – взгляд и художника, но и знатока пожарного
дела. Таких адекватных описаний хода пожара я в русской
литературе не знаю. Надо побывать там, чтоб это узнать:
"казалось, горел даже дым, которым приходилось дышать".
И эти сдвиги в сознании людей в захвате пожарной работы – до полной потери реальности, даже понимания, откуда бежит
или что делает.
Сквозь этот ревущий огонь звучит
трубный голос народного горя, – в продленье того необратимого
расставания нашего с разумным бытием.
На этом пожаре, несомненном поджоге:
одни жертвенно спасают гибнущее, другие – все больше воруют
спопутно, а третьи – неназванные и невидимые, получают главный
доход от поджога. В перемежных с пожаром главах – видим
общий рост бессовестности и воровства, скудеющий остаток
добросовестных людей. "Сама земля уходит из-под ног".
И – торжествующее, наступающее
на общую жизнь новое племя – все те же пожогщики, знающие
лишь одно уничтожение, теперь – "архаровцы", ненаказуемые
уголовники на просторах страны. "Вечная тоска в глазах:
куда? Зачем?" – сами не знают. "Вредят всякому, кто твердит
о совести". Для них "что было нельзя – стало можно, считалось
за смертный грех – почитается за ловкость". – "И как получилось,
что сдались мы на их милость?"
Повесть вышла в свет в 1985-м,
проницательно показывая, какою полууголовной наша страна
была к началу Перестройки, – какою вся эта шваль вот-вот
развернется господами нашей жизни.
Вослед "Пожару" цепочка рассказов
Распутина протянулась и в новейшее время, отражая и новые
виды лютости жизни. "Изба" – как живое существо, принявшее
душу своей обиталицы-подвижницы. – "Нежданно-негаданно". – "Новая профессия".
Выделим гнетущий рассказ большой
силы "В ту же землю" (1985). На окраине микрорайона города,
в котором воздух, растительная и человеческая жизнь необратимо
протравлены заводскими выпусками фтора, живет одинокая Пашута.
Последняя из сестер, трое умерли, она взяла к себе из деревни
уже беспомощную мать. У самой-то "не окоченевшее до конца
тело выгибается в пояснице с сухим треском – будто косточки
ломает". А мать – "оттолкнулась последним вздохом", вот
умирает; и "такой покой был на ее лице, будто ни одного,
даже маленького дела она не оставила неоконченным". И –
как хоронить? В деревне бы – куда как просто. А здесь первое:
все цены теперь вскружились в десятки и десятки раз, нечего
и думать купить гроб. А еще главней: мать не прописана здесь
и никто не выпишет ей свидетельства о смерти; а без свидетельства – не похоронишь. Конечно, за деньги можно получить все –
но денег-то и нет. "Время настало такое провальное: все
кругом, все никому не нужны", все, что питает добро, пошло
на свалку, "жизнь открылась сплошной раной".
Не только стало нельзя жить,
но у нас отняли и сокровенное, священное право – мирно отдать
прах матери-земле.
О гробе – Пашута просит работягу,
в прошлом близкого ей человека. Но где и как хоронить без
дозволения? "Если все от начала до конца пошло не так, то
по нетаку и это – так". На окраине микрорайона – свалка,
пустырь, он "захламлен набит стеклом, завален банками и
пакетами"; но и дальше пустыря – "зачернен кострищами, затоптан,
загажен и ближний к городу лес". Даже за тем еще б отодвинуться
дальше, но ведь так, "чтоб добираться же к могиле уже неходящими
ногами". Спутник Пашуты помогает ей найти сухую полянку
дальше в лесу. Однако: запретные похороны надо и провести
тайно – значит, ночью, и выкопать могилу, и беззвучно же
вынести гроб – "телоприимную обитель" – по лестнице общего
дома, и везти до места. Уже на рассвете закопали, под первым
снежком, как бы "дарующим прощение за беззаконные действия".
На лице у пашутиного друга "странная и страшная улыбка –
изломанно-скорбная, похожая на шрам, с отпечатлевшегося
где-то глубоко в небе образа обманутого мира".
Помимо художественных произведений
у Распутина есть замечательные сибирские очерки – об Алтае,
Лене и Русском Устье – легендарном поселении на берегу Ледовитого
океана, где колония новгородцев сохранила до нашего несчастного
XX века – неповрежденные с XVI века язык и обычаи. Если
вспомнить тут и Байкал, и Ангару – Распутин выступает нам
как уникальный певец Сибири и средь самых стойких защитников
ее. И – органичнейшие черты его творчества: во всем написанном
Распутин существует как бы не сам по себе, а в безраздельном
слитии:
– с русской природой и
– с русским языком.
Природа у него – не цепь картин,
не материал для метафор, – писатель натурально сжит с нею,
пропитан ею как часть ее. Он – не описывает природу, а говорит
ее голосом, передает ее нутряно, тому множество примеров,
здесь их не привести. Драгоценное качество, особенно для
нас, все более теряющих живительную связь с природой.
Подобно тому – и с языком. Распутин – не использователь языка, а сам – живая непроизвольная
струя языка. Он – не ищет слов, не подбирает их, – он льется
с ними в одном потоке. Объемность его русского языка – редкая
средь нынешних писателей. В "Словарь языкового расширения"
я от Распутина не мог включить и сороковой части его ярких,
метких слов.
А если надо всем сказанных здесь
мы не упустим и такие качества Валентина Распутина, как
сосредоточенное углубление в суть вещей, чуткую совесть
и ненавязчивое целомудрие, столь редкое в наши дни, то изо
всего и составится образ писателя, которому наше жюри вручает
сегодня премию – с самым радушным чувством.
4
мая 2000 года
>
В начало страницы <
|
|
 |